Дойль начинал уже не на шутку сердиться. В самом деле, ему начинало казаться, что подобная беззаботность, чтобы не сказать хуже, показывает недостаток внимания и даже неуважение поэта к своим читателям. Как это еще прикажете понимать? С высокомерной самонадеянностью заявлять, что он был, видите ли, в кофейне ровно в десять тридцать, и не позаботиться появиться аж до сих пор… Ну, извольте видеть – время уже близится к полудню! О чем он вообще думает, если заставляет людей столько ждать? – размышлял Дойль достаточно озлобленно. Еще бы, станет такой думать о других. Конечно, он ведь знаменитый поэт, друг Кольриджа и Байрона… А я кто такой? Дойль мысленно попытался вызвать образ поэта, и благодаря усталости и лихорадке Эшблес предстал как живой, с пугающей ясностью галлюцинации – широкие плечи, резко очерченное львиное лицо и борода викинга. Раньше Дойлю казалось, что это лицо похоже на Хемингуэя, в основном благодаря выражению общительности и легкой насмешки, но сейчас поэт смотрел на него жестко и неприступно. Наверное, он снаружи, стоит и ждет, чтобы меня убить, до того как возникнет из воздуха и войдет, и напишет эту проклятущую поэму.
Эта мысль внезапно потрясла Дойля, и он остановил мальчика и попросил принести карандаш и несколько листов бумаги. И когда ему все принесли, начал записывать по памяти полный текст «Двенадцати Часов Тьмы». Сочиняя статьи о творчестве Эшблеса и потом, когда когда писал его биографию, Дойль читал поэму сотни раз и, несмотря на болезненное головокружение, теперь с легкостью мог воспроизвести каждое слово. К двенадцати тридцати он уже добрался до заключительной, невнятной и темной по смыслу строфы:
Он прошептал: «
Бежали воды -
От сумерек и до восхода.
Поток
Бежал сквозь ночь.
Потом
Прошли часы его путем,
Его течение измерив,
Чрезмерное для страха мира.
А свет потоком тьму стремил,
И путники ночной страны
Поспешно отступали.
И свет мерцал под их стопами
Двенадцатью Часами Тьмы
».
Ну вот, подумал он, и карандаш, выпав из руки, со стуком покатился по столу. Теперь, когда этот сукин сын соблаговолит прийти, дабы в точности соблюсти исторические вехи собственной биографии, я просто-напросто суну ему в нос вот это и скажу: «Если вас заинтересуют эти записи, мистер Вильям Чертов-сын Эшблес, меня можно отыскать у Казиака, по такому-то адресу». Так-то вот.
Дойль аккуратно сложил листки и уселся поудобнее, приготовившись ждать хоть до второго пришествия.
Когда начались полоумные пронзительные вопли, Джеки бросилась по переулку к Кеньонскому Двору; старое кремневое ружье подскакивало, болезненно ударяло по лопатке. Она готова была поклясться, что не ошибается, потому что именно такие звуки она слышала тогда – и она опять прибежит слишком поздно. Она вырвалась из переулка в захламленный грязный двор и услышала выстрел – звук выстрела отдавался эхом между полуразрушенными ветхими строениями.
– Проклятие, – тяжело дыша, пробормотала она. Под нечесаной завесой челки ее глаза метались, стараясь ухватить все – от младенца, только начинавшего ходить, до старухи, покидающей двор, – но все население квартала, казалось, спешило к дому, из которого раздался выстрел; слышались выкрики, вопросы; все толпились в ожидании, подняв лица к пыльным мутным окнам.
Джеки бежала стремглав, увертываясь и работая локтями, ловко прокладывая дорогу через шумную толпу к передней двери дома, и, ни на кого не обращая внимания, втиснулась внутрь. Она закрыла за собой дверь и задвинула засов. – Кто ты такой, черт побери! А ну, отвечай! – раздался несколько истерический голос. Грузный человек в фартуке пивовара стоял на первой площадке лестницы в дальнем конце комнаты. Дымящееся ружье в правой руке казалось каким-то посторонним предметом, который он еще не заметил, как и пятнышки горчицы на усах, и ружье просто мешало ему размахивать правой рукой, но зато левая рука выделывала какие-то бессмысленные жесты.
– Я знаю, что именно вы только что убили, – тяжело выдохнула Джеки. – Я убил одного сам. Но сейчас это не важно. Кто-нибудь из ваших домашних находится сейчас вне дома? Кто-нибудь покидал дом за последние несколько минут?
– Что? Есть проклятая обезьяна наверху! Я только что пристрелил эту тварь. Боже мой! Никого из семьи нет в доме, благодарение всем святым! Моя жена сойдет с ума, когда узнает.
– Очень хорошо… Так что, вы говорите, эта обезьяна делала, когда вы пристрелили ее?
– Так ты хозяин этой твари? Ах ты, сукин сын, да я тебя в тюрьму упеку за такие штучки! Как ты мог позволить дикому зверю разгуливать на свободе и вламываться в дома честных граждан!
Он начал спускаться со ступеней.
– Нет, он не мой, – сказала Джеки громко, – но я видел другого, такого же, как этот. Что он делал?
Человек прислонил ружье к стене и теперь имел возможность размахивать двумя руками.
– Оно… Иисусе Христе! Эта тварь страшно вопила, как будто горит в огне, и изо рта сочилась кровь, и оно пыталось забраться в кровать моего сына Кенни. Проклятие, оно все еще там – матрац будет совсем…
– Где сейчас Кенни? – прервала Джеки.
– О, он не собирался скоро возвращаться домой. Может быть, придет через несколько часов. Я…
– Черт побери! Да ответьте же мне наконец, где Кенни? – заорала Джеки. – Он в ужасной опасности! Человек уставился на нее:
– Обезьяны следуют за Кенни? Я так и знал, что случится что-нибудь в этом роде. Он в «Лающем Ахаве», там, за углом, в переулке Миноритов. Джеки выскочила из дверей и побежала по переулку. Ты, жалкий ублюдок, думала она, да будет благословенно твое неведение, надеюсь, ты никогда не узнаешь, что собственными руками застрелил своего Кенни, не узнав его в чужом и покрытом шерстью теле, и застрелил в тот самый момент, когда он пытался забраться в свою постель.