Хорребин промолчал, потянулся за своими ходулями, выбрался из качелей и встал, пошатываясь, в центре комнаты.
– Вы прекрасно знаете, что…
– Ступай! – повторил Романелли. Он прикрыл глаза, и его лицо сделалось похожим на ковер, который кто-то давным-давно бросил на камни просохнуть под солнцем, да так и забыл.
Стук ходулей Хорребина стих вдали. Романелли глубоко вздохнул.
Его время истекало слишком быстро – теперь он весил всего тридцать фунтов, но он знал, что ему не сравняться силой с Мастером: он либо утратит контроль над своими членами, либо просто распадется на куски задолго до того, как стряхнет с себя оковы земного притяжения. Так что полет на Луну ему заказан.
Он передернул плечами, пытаясь припомнить, знает ли он чародеев, сильных физически и при этом обладающих достаточной магической силой, – эти два качества неважно сочетались, подобно тому как плохо сочетаются одинаковые полюса магнитов. Был, конечно, этот Ибрагим, что ухитрился врасти ногами в камень в закрытом поместье неподалеку от Дамаска и менял судьбы, предсказывая их, – впрочем, и он делал это только в полнолуние, и при этом его руки и волосы тянулись к ночному светилу, что производило большое впечатление на клиентов, – до тех пор, пока один из них, судя по всему недовольный предсказанной ему судьбой, не вытащил меч и не перерубил ему ноги выше колен, так что обрубок с воплем взмыл в небо и исчез. Имелась еще краткая запись в одной из утерянных инкунабул о каком-то древнем маге, что оторвался раз от земли в Тиране, и его видно было в небе еще несколько дней – он плакал и размахивал руками. Должно быть, не лгали старинные предания о том, что, прежде чем стать символом пустоты, Луна была когда-то заселена.
Романелли вспомнил, как, наблюдая за малопривлекательной процедурой расчистки Баб-эль-Азаб, он услышал на юге далекий пушечный выстрел. Он хотел было дать албанцам приказ изготовиться к отражению ответной атаки мамелюков, однако никакой стрельбы не последовало, а забравшись на дозорную башню, он не увидел и следа наступавших войск. И только поздно вечером он услышал рассказ старого феллаха о том, как после заката в небе над Старым Каиром пролетел старик… Он поспешил к дому Мастера и застал его разрушенным и пустым – если не считать разбитых ушабти и покалеченного привратника…
От привратника он узнал, что все это дело рук Брендана Дойля, сбежавшего от них еще в октябре, а на следующий день выяснил, что Дойль покинул Египет на борту идущего в Англию парусника «Фаулер», записавшись в книге пассажиров под именем Вильяма Эшблеса. Романелли оставил должность личного лекаря Мохаммеда Али и отплыл в Англию следующим же кораблем. Свистя на корме до онемения губ – капитан несколько раз приказывал ему прекратить это безобразие, – ему удалось пару раз вызвать на несколько часов Шеллинджери: конечно, им было далеко до скорости «Чиллико» по дороге на юг, и все же Романелли смог сойти на берег в Лондоне в субботу, то есть позавчера, а корабль Дойля-Эшблеса не ожидался раньше этого утра.
И эти сорок восемь часов доктор Романелли не сидел сложа руки. Он узнал, что его жертва, помимо всего прочего, должна посетить под именем Эшблеса литературный вечер у издателя Джона Мерри и чуть не силой заставил клоуна-чародея Хорребина послать своих скотов следить за Эшблесом всюду, где тот появлялся, похитить его и доставить в Крысиный Замок сразу по выходе того из конторы Мерри.
«И когда они доставят его сюда, – думал Романелли, с трудом дыша, – я выжму из него все до последней капли. Я узнаю от него достаточно о путешествиях сквозь время, чтобы делать это самому. Я прыгну в те времена, когда я еще был здоров и силен, и скажу себе, молодому, чтобы в той или иной ситуации вел себя по-другому, с тем чтобы в понедельник, второго апреля 1811 года, я не был бы дрожащей, истекающей кровью развалиной».
Он открыл налитые кровью глаза, покосился на часы и присел на уставленную куклами полку прямо под нишей, в которой красовалась голова старого Данги. Без четверти девять. «Через час или чуть позже, – сказал он себе, – увальни Хорребина принесут мне Эшблеса, и мы прогуляемся в подземную лабораторию».
Кеб грохотал по мостовой мимо собора святого Павла, и Вильям Эшблес выглянул в окошко, пытаясь увидеть место, где стоял в облике Немого Тома. Мне никогда не удавалось, подумал он, использовать свой голос. Немой Том был нем, равно как и Эшвлис-сапожник, и хотя Вильям Эшблес будет относительно известным поэтом, он будет писать с чужого голоса (чьего, интересно?), переписывая по памяти прочитанные когда-то стихи.
Настроение его представляло собой смесь облегчения, ожидания и легкого разочарования. Конечно, он рад был вернуться в Англию, отделавшись наконец от всего этого чертова волшебства и заглядывая вперед в ожидании встреч с Байроном, Кольриджем, Шелли, Китсом, Вордсвортом и прочими, – теперь, когда он окончательно сделался Эшблесом, ничто уже не мешало ему жить дальше в полном соответствии с биографией Бейли, согласно которой его больше не ожидало никаких особенных сюрпризов и потрясений; дальнейшая его жизнь была ему хорошо известна.
Он даже немного хотел, чтобы тест, придуманный им за время долгого плавания на «Фаулере», дал отрицательный результат. До него дошло, что он сможет считать себя Эшблесом только в случае выполнения двух условий: во-первых, рукопись «Двенадцати Часов Тьмы», которую он в последний раз видел лежащей на столе в номере «Двухголового лебедя», должна каким-то образом попасть в редакцию «Курьера» в срок, чтобы быть напечатанной в декабрьском выпуске; во-вторых, «Фаулер» должен прибыть в Лондон не позже второго апреля, чтобы он успел на литературный вечер у Мерри и снова повстречался там с Кольриджем. И то, и другое являлось неоспоримыми фактами биографии Эшблеса, и в случае, если хоть одного из них не случится, он сможет жить собственной жизнью, свободно выбирая свои дальнейшие действия, открытый надеждам и страхам.