– Я не позволю приказывать какому-то там мешку с костями!
Романелли открыл рот, чтобы возразить, но уродливое существо на полу сделало ему знак молчать.
– Ты очень точно назвал то, что будет тебе приказывать, клоун, – прошамкало оно. – Впрочем, ты исполнял мою волю и раньше, хотя я уже плохо помню те вечера, когда мы вместе строили планы, покачиваясь бок о бок в подземной звоннице. Вот твое рождение я помню гораздо лучше. Я знал твоего отца, когда он пешком под стол ходил, и знал его в те времена, когда он был высоким предводителем этой воровской гильдии, но и после мы сиживали с ним порой за початой бутылкой вина – уже после того, как ты снова укоротил его рост. – Существо говорило с таким воодушевлением, что выдуло изо рта пару зубов, и те медленно всплыли к потолку, словно пузырьки в масле. – Тяжело, конечно, сидеть, слушая собственные дурацкие речи и зная при этом, что они ошибочны на все сто, в ожидании того, когда стрелка наконец пройдет круг. Но я все выдержал и дождался. Я один в мире знаю все с начала до конца. Я единственный, кто действительно имеет право приказывать.
– Делай, как он говорит, – буркнул доктор Романелли.
– Воистину так, – кивнуло существо. – И когда ты изловишь его, я отправлюсь с тобой в Каир, и после того как Мастер разберется с ним, я убью то, что от него останется.
Переписав по памяти сопроводительное письмо в «Курьер», Дойль положил его на стопку рукописных листов, лежавших на столе рядом с мечом доктора Ромени. Странное дело, он даже не очень удивился, когда, написав первые несколько строк «Двенадцати Часов Тьмы», осознал, что, хотя его торопливый почерк почти не изменился, официальные письма, написанные левой рукой – наследие левши Беннера, – приобрели иной характер, причем знакомый – совершенно идентичный письмам Вильяма Эшблеса. Дописав же поэму до конца, он уже не сомневался в том, что, если слайд с этого листа наложить на слайд с оригинала, хранящегося в 1983 году в Британском музее, они совпадут вплоть до последней запятой и точки над «i».
«Оригинальная рукопись, – подумал он со смешанным чувством страха и неловкости. – Вот эта стопка бумаг и есть оригинальная рукопись… просто они выглядят свежее, чем когда я в первый раз увидел их в 1976-м. Ха!
Интересно, с каким чувством смотрел бы я на них тогда, зная, что я сам сделал, вернее сделаю, вот эти закорючки пером? Интересно только, где, когда и как на первых страницах окажутся жирные следы, на которые я обратил внимание тогда, в музее?»
Внезапная мысль потрясла его. «Боже мой, – подумал он, – но если я останусь здесь и проживу свою жизнь как Эшблес – к чему пока что все идет, – значит, стихотворения Эшблеса не писал никто! Я перепишу их по памяти, прочитав в свое время в собрании сочинений 1932 года издания, и мои экземпляры перепечатают в журналах, откуда их надергают для собрания 1932 года! Получается замкнутый круг! Я… выходит, я и отправитель, и адресат в одном лице».
Он отогнал эти мысли, от которых начинала кружиться голова, встал и подошел к окну. Отдернув занавеску, он выглянул во двор, забитый почтовыми и пассажирскими дилижансами. «Интересно, где сейчас Байрон? – подумал он. – За это время можно было купить сколько угодно кларета. Мне не помешала бы пара стаканчиков – может, тогда я смогу заставить себя обдумать несколько вопросов… например, что станет с ка Байрона – скорее всего ему положено исчезнуть, поскольку мне не известно никаких исторических свидетельств его существования. Впрочем, утром он говорил, что собирается завтра навестить старых друзей. Как он тогда исчезнет? Стареют ли ка? Или умирают?»
Он вновь задернул занавеску, и почти сразу же в дверь постучали.
– Кто там? – осторожно спросил он, подходя к двери.
– Байрон, с напитками, – послышался оживленный голос. – А вы кого ждали?
Дойль отодвинул щеколду и впустил его в номер.
– Далеко же вы ходили за этим.
– Пришлось дойти до Чипсайда, – кивнул Байрон, водружая на стол сверток в промасленной бумаге, – зато результат налицо. – Он сорвал бумагу. – Вуаля! Горячая баранина, салат с лобстерами и бутыль – как клятвенно убеждал торговец – бордо… – Его лицо застыло, вытянувшись. – Стаканы! У нас же нет ни одного стакана.
– Нет даже черепа, чтобы пить из него, – согласился Дойль.
Байрон ухмыльнулся.
– Вы читали мои «Часы Досуга»!
– Неоднократно, – искренне признался Дойль.
– Будь я проклят! Ладно, никто не мешает нам пить из горла по очереди.
Байрон огляделся по сторонам и заметил стопку бумаги на столе.
– Ага! – вскричал он. – Поэзия? Ваша, признайтесь?
Дойль улыбнулся и неодобрительно пожал плечами:
– А чья же еще…
– Можно?…
Дойль смущенно отмахнулся:
– Извольте…
Прочитав первые несколько страниц – и, как заметил Дойль, оставив на них следы жирных от баранины пальцев, – Байрон отложил рукопись и с подозрением глянул на Дойля.
– Это ваш первый опыт? – Он ловко выбил пробку и приложился к горлышку.
– Гм… да. – Дойль принял заметно опустевшую бутылку и отпил глоток.
– Что ж, сэр, пожалуй, в этом заметна некоторая искра – хотя здесь и хватает модной невнятной мистики. Впрочем, в наше время на поэзию нет особого спроса. Я предпочитаю действие – в мае я переплыл Геллеспонт, от Сестора до Абидоса, и горжусь этим куда больше, чем любым из своих литературных достижений. Дойль улыбнулся:
– Если уж на то пошло, я с вами согласен. Я бы гордился куда больше, если бы мне удалось смастерить приличное кресло – такое, чтобы все четыре ножки были одинаковой длины. – Дойль сложил рукопись, обернул ее сопроводительным письмом, надписал адрес и, накапав немного воска со свечи, запечатал сверток.